Блокнот
Молдова
Понедельник, 12 октября
Краеведческий музей, 41 минуту назад

Гаршин в Кишиневе весной 1877 года

     Гаршин Всеволод Михайлович (2.II.1855, Приятная Долина, Екатериславская губерния-24.III.1888, Петербург) – русский писатель, поэт, критик. Потомок выходцев из Золотой Орды. 

Родился в семье отставного русского морского офицера, дворянина, в усадьбе Приятная Долина матери Екатерины Степановны Акимовой (1828-1897). С 1874 года учился в Петербургском горном институте. 12 апреля 1877 года, во время подготовки к экзамену, услышал манифест о войне. Тут же решил стать вольноопределяющимся.

 

    Увлек за собой Василия Афанасьева и художника М. Е. Малышева. С Афанасьевым прибыл 4 мая в Кишинев. На поезде проследовал по моим родным местам – Тирасполь, Бендеры, Булбоака, Мерены. В Кишиневе пробыл два дня, зачислен в 5-ю роту Болховского 138-го пехотного полка старшего брата Василия Афанасьева – поручика Ивана Назаровича Афанасьева. Тут с Василием на свои деньги приобрел обмундирование, сухари и пр.

 

    11 августа ранен в ногу во время атаки под болгарским селением Аясларом. Представлен к св. Георгию, но награду так и не получил. Лечился у родных в Харькове. В конце года оттуда отправил в «Отечественные записки» свой рассказ «Четыре дня», который принес ему первый заслуженный успех. Здесь и прозвучал его первый протест против войны. Весной 1878 года стал прапорщиком, но вскоре вышел в отставку.

 

    Литература стала его главным делом. Гаршин вошел в нее как первоклассный мастер короткого рассказа. Его рассказы высоко ценили Л. Н. Толстой, М. Е. Салтыков-Щедрин, И. С. Тургенев. Летом 1882 года Гаршин приехал к Тургеневу в Спасское-Лутовиново и пробыл там до осени. Тогда и появились его «Записки из воспоминаний рядового Иванова». Они создавались на основе его дневников, писем и были опубликованы в 1887 году. В 33 года от роду Гаршина не стало. 26 марта 1888 года его гроб до Волкова кладбища писатели пронесли на руках.

 

   5 мая 1877 года Гаршин писал из Кишинева своей матери Екатерине Степановне: «Вчера утром, дорогая мама, мы приехали в К(ишинев). К счастию нашему, 35 пех(отная) дивизия оказалась здесь. Вчера уже подали прошение. Сегодня ночью выступаем в поход, пешком на Баштомак (на границе). Затем, через всю Румынию, в Баниас, местечко на Дунае, против Рущука. Вероятно, будем брать его (Рущук). В Баниас мы придем 28 мая, так что придется итти по 30 верст в день, делая дневки через два дня в третий. Мы поступаем в роту к Ивану Назаровичу. Перезнакомились уже с десятком офицеров; все молодежь, пьет сильно; впрочем, кажется, есть порядочные люди. К нам отнеслись внимательно и с каким-то уважением. Хотелось бы поставить себя хорошо в полку. Наше начальство: корпусной – ген(ерал)-лейт(енант) Ган, нач. дивизии – ген.-м(айор) Баранов, бригадный – Тихменев, полковник Буссе, бат(альонный) ком(андир) – майор Флоренский, ротный – И(в). Н(аз). А(фанасьев). Писать к нам следует так: В полевой почтамт действующей армии, на станцию Унгены, 13 армейского корпуса, 35 пехотной дивизии, 138 Волховского полка, командиру 5 роты, поручику Ив. Наз. Афанасьеву. Для В. Г. …

 

    Кишинев – город совсем нерусский. На улицах совсем не слышно русского языка – все жидовский и молдаванский говор. Жаль, что корреспонденции невозможны. Буду вести дневник. Интересного много. 

 

   P. S. Брать с собою вещи, кроме необходимейших, решительно невозможно. Приходится многое бросить здесь. Поэтому не вышивайте рубах.

   Напишите Володе, чтобы выслал мне карточку».

 

   Итак, мы знаем, что с Кишинева Гаршин стал вести дневник. Все его письма проходили через железнодорожную станцию на пограничном Пруте.

 

    13 мая из Фальчи отправлено матери новое письмо. Гаршину и его друзьям приходилось тяжело. Без подготовки делали по 30 верст да еще под дождем, по грязи. 12 мая пересекли Прут и вступили в румынское местечко Фальчи.

  

  «Дорогая мама! Вчера вечером пришли мы в Фальчи, опоздав против маршрута на два дня. Дорога ужасная, дождь шел каждый день, чернозем размок. Ноги по колена в грязи. Выдерживаем мы с В(асей) поход так, что сами удивляемся. Правда, сделав 30 верст с ранцем (впрочем, почти пустым), бросаешься на что ни попало и спишь как убитый до самого “генерал-марша” (побудки). Наше положение сравнительно с солдатским еще очень хорошо: нас не посылают на работу вытаскивать обоз. А те пройдут 30 верст, да почти сейчас же идут назад верст за 5 вытаскивать на руках обоз из страшнейшей грязи.  Спали мы покуда в деревнях в хатах, но, вступив в Румынию, нужно спать уже на биваках. Сегодня спали на воздухе в первый раз. Если не будет дождей, то это ничего. К тому же скоро выдадут палатки. Деньги наши мы разменяли на золото, при чем много выгадали. Золото здесь очень дорого. Наши бумажки идут рубль за рубль.

 

   Неприятно, что мы совершенно удалены от мира. Не знаем решительно, что делается в свете. В Леово застали торжество, пляску, пьянство – румыны праздновали свое “королевское достоинство”, только всего и знаем.

 

   Если бы не мысль о вас и Р., о том, как вы болеете сердцем за меня, то я был бы вполне спокоен. А то вспомнишь о Харькове, и даже слезы на глаза выступают. Ходят слухи, что война скоро кончится и нас вернут. Правда ли это? Не знаю ничего. 25 мая нас будет смотреть государь…

 

  Пишите пожалуйста. Я еще из Кишинева сообщил вам свой адрес, на всякий случай вот он еще раз: В полевой почтамт дунайской действующей армии, 13 корпуса, 35 пех. дивизии, 135 пех. полка, командиру 5 роты поручику Ив. Наз. Афанасьеву. Для В. Г…

 

   Если бог приведет вернуться, напишу целую книгу. Русский солдат – нечто совершенно необыкновенное. Совершенные дети.

 

   Фальчи стоит на горе, над Прутом. Долина Прута шириною в 3-4 версты, а самая река немного шире нашего Айдара и извивается по долине, как змея. Через эту долину мы шли часа 2 1/2, а обоз вторые сутки не может перебраться: такая ужасная грязь. Лошади выбиваются из сил.

   До свиданья, дорогая моя. Цалую вас. Жене поклон. Дорогая моя, иногда очень бы хотелось увидать вас хоть на минутку. Цалую вас».

 

   Гаршин не скрывал трудностей похода, зная, что письма вскрываются цензорами. Не скрыл он от матери и свое ранение. 13 августа писал ей из 35-го дивизионного лазарета в Водице: «   Дорогая мама, я легко ранен при Алясляре, 11 августа. Рана пулей в ногу повыше колена, по поперечному диаметру. Пуля прошла так счастливо между костью и артерией, что не задела ни той, ни другой. Опасности нет никакой, даже для ноги.

 

   Сегодня едем в Белу, оттуда в Систово и т. д. до России. Увидимся, быть может, через месяц. О бое не пишу, было бы долго, да и из газет знаете. О себе скажу, что дрался я хорошо, даже выше своего ожидания, Вася тоже. Он и брат живы и целы. До свиданья, дорогая моя. Раю и Женю цалую».

 

    Но 16 августа сын сам рассказал в письме к матери о бое и ранении. «Наша бригада (137 и 138 п. п.) стояла в Ковачице в качестве резерва. 9 августа нас (2 и 3 батальоны нашего полка) выдвинули вперед в Папкиой. Здесь уже несколько дней происходили небольшие дела, так что почти все войска 13 корпуса (кроме нас) были в стычках. 10 завязалось серьезное дело.

 

   Айяслар – деревушка около речки Кара-Лом. Левый (наш) берег спускается к руслу речки холмистою покатостью; на правом, турецком – значительные высоты. Турки засели на них. Они всё прибывали и прибывали. Сначала наши действовали только артиллерийским и ружейным огнем, но вечером (луна светила во всю физиономию) пошли в атаку на крутейшую гору, вышиною в несколько десятков сажен (на самой вершине гора так крута, что когда меня тащили на носилках, то их пришлось поставить на склон и стаскивать: нести было нельзя).

 

   В это время наш и 3 бат(альон) Болх(овского) полка лежали в l 1/2-2 верстах от позицьи в резерве. Нам очень ясно было видно но огням выстрелов, как турецкая цепь подымалась выше и выше. Наши наступали снизу, очень редко стреляя. Зато турки не жалели патронов. Залетные пули доставали и до нас: целую ночь они пели мимо наших ушей. Неприятно лежать и не шевелиться, когда каждую секунду слышишь такое пение. Одному солдату такая пуля попала прямо в сердце, несколько человек было ранено. В нашей роте разбило барабан. Можете судить, какие у турок ружья; пули действительны на 1 1/2 версты!

 

   Турецкие выстрелы начали вспыхивать уже на самой вершине горы. Послышалось “ура!”. Огоньки скрылись за горой, но треск выстрелов не прекратился, потому что сбитые турки заняли следующую высоту. Тут прекратила свое действие наша артиллерия, так как ей пришлось бы стрелять через высокую гору и не зная, куда полетят гранаты, в своих или турок.

 

   Софийцы держались на гребне до утра. На рассвете нас повели им на смену. Пули свистали чаще и чаще, лезть в гору было тяжело, высоко. Однако мы вскарабкались, прошли с четверть часа но гребню и выскочили из кустов на открытое место. Никогда я не забуду той картины, которая представилась нам. Позади гребня оказалась лощина, за которою опять подымалась возвышенность. За той – еще и еще. Низ лощины и противоположный нам склон ее весь белел и дымился. Это стреляли турецкие стрелки. Гребень противной нам высоты был покрыт войсками. Там стояли и пушки.   Мы рассыпались в цепь перед курганом, возвышавшимся на гребне. Пули свистели так, что отдельных взвизгов не было слышно: всё слилось в общее шипенье. Люди изредка падали. Мы вообще стреляли очень редко и, как я заметил на себе и других, очень тщательно прицеливаясь.

 

   Восемь орудий на другой стороне лощины, до сих пор стрелявшие не в нас вдруг начали пускать гранаты прямо в нашу цепь (с расстояния 1200 -1300 шагов). Гранаты не так истребительны, как пули, но нравственное действие производят очень сильное. Пуфнет дым белым шаром, издали слышен визг, а когда граната пролетит мимо, он переходит в какой-то скрежет. Хуже же всего разрыв; если близко, оглушит, засыпет землею, которая, как фонтаном, брызжет на несколько сажень вверх и в стороны. Одна разорвалась передо мною шагах в шести: я лег ничком, и вся масса обломков, картечи и земли пронеслась над моей спиной. Вообще пушки стреляли замечательно метко.

 

   На другом склоне показалась колонна. Она бежала вниз, в лощину, непрерывно стреляя, и мы обратили весь огонь на нее; Но турки шли и шли и через пять минут были у нас на носу. Цепь отхлынула назад шагов на 20; я, не заметив этого, остался один. Как меня не подняли на штыки, не знаю. Турки не добежали до меня разве потому, что не успели: паши закричали “ура” и бросились на них, и я очутился опять между своими. Турки бросились удирать; удирают они замечательно: прыгают вниз по горе, поджавши обе ноги, и все время стреляют назад, не оборачиваясь, а просто закинув ружье за плечо. Вообще они патронов не жалеют и жарят непрерывно на ходу, на бегу, идя вперед или назад.

 

   Только что мы их погнали, меня хватило по всему телу что-то огромное, и я упал. Впрочем я скоро опомнился, сел, затянул себе платком ногу выше колена и пополз. Шагов сто спустя меня подняли – наш барабанщик и у(нтер)-офицер и дотащили до носилок. Через два часа я уже ехал с перевязочного пункта в дивизионный лазарет (откуда писал вам), а 14 был здесь, в Беле. Здесь придется быть еще недели полторы, а потом –

в Зимницу, во Фратешти, Бухарест, в Россию, в Х(арьков). Через месяц, а самое большее два увидимся. О ране я уже писал вам: идет она очень хорошо, совсем очистилась. Уход тут отличный, кормят хорошо, да есть у меня и немного денег, так что винограду истребляю ежедневно фунта три.

 

   Ну вот, вы писали, что война протянется долго! Дела под Шипкой, окруженный Осман-паша, наш вполне удавшийся отпор. Наши реляции всегда очень правдивы, но корреспонденты!!! Это между прочим... Особенно эта скотина Каразин.

 

   Корженевский у нас. Какой это славный человек и какая умница. По поводу того, что наш перевязочный пункт работал под пулями, как он разнес наш генералитет!

 

   Писать ко мне вам нельзя, так как не знаю, где и когда я буду. Но я писать постараюсь при всякой возможности…   Вас любящий 138 пех. Болх. п(олка) унтер-офицер. Васю тоже произвели и за то же дело. В бою мы с ним разошлись и увиделись только 13 числа в дивизионном лазарете».

 

    6 сентября Гаршин сообщил письмом Василию Афанасьеву, как добирался из Румынии и Бессарабии в Харьков. « 25 авг. нами нагрузили транспорт и повезли. Шоссе каменистое, трясет, да еще хохол, чтобы подогнать, иногда катает рысью. Мы ночевали около той самой горы, где, помнишь, у нас был большой бивуак. Холод был страшный, и я простудился и схватил лихорадку. Совсем она меня изнурила. Да еще рана, не перевязанная два дня, уже начала вонять. Просто беда. Приехали в Фратешти, переночевали, а утром я уже катил на санитарном поезде Берлинского креста. Очень хорошо ездить на этих поездах. В Яссах нас пересадили на поезд Александры Иосифовна. Ехал я на нем до Бирзулы, а отсюда просто во втором классе...» Понятно, что раненый Гаршин следовал поездом из Ясс в Унгены, оттуда – в Кишинев, а через него, через Мерены, Булбоаку, Бендеры и Тирасполь в Бирзулу.

 

    О тяжелом переходе из Кишинева в Систов, который Гаршин не мог забыть, он сообщал из предместья Бухареста в письме к Малышеву: «Сделанный поход был нелегок. Переходы доходили до 48 верст. Это – при страшной жаре, в суконных мундирах, ранцах, с шинелями через плечо. В один день из нашего батальона упали на дороге до 100 человек; по этому факту можешь судить о трудностях похода. Но мы с В. (Афанасьевым) держимся и не плошаем».

 

    Этот переход вошел в рассказ «Записки рядового Иванова». «Четвертого мая тысяча восемьсот семьдесят седьмого года я приехал в Кишинев и через полчаса узнал, что через город проходит 56-я пехотная дивизия. Так как я приехал с целью поступить в какой-нибудь полк и побывать на войне, то седьмого мая, в четыре часа утра, я уже стоял на улице в серых рядах, выстроившихся перед квартирой полковника 222-го Старобельского пехотного полка. На мне была серая шинель с красными погонами и синими петлицами, кепи с синим околышем; за спиною ранец, на поясе патронные сумки, в руках тяжелая крынковская винтовка.

 

    Музыка грянула: от полковника выносили знамена. Раздалась команда; полк беззвучно сделал на караул. Потом поднялся ужасный крик: скомандовал полковник, за ним батальонные и ротные командиры и взводные унтер-офицеры. Следствием всего этого было запутанное и совершенно непонятное для меня движение серых шинелей, кончившееся тем, что полк вытянулся в длинную колонну и мерно зашагал под звуки полкового оркестра, гремевшего веселый марш. Шагал и я, стараясь попадать в ногу и идти наравне с соседом. Ранец тянул назад, тяжелые сумки – вперед, ружье соскакивало с плеча, воротник серой шинели тер шею; но, несмотря на все эти маленькие неприятности, музыка, стройное, тяжелое движение колонны, раннее свежее утро, вид щетины штыков, загорелых и суровых лиц настраивали душу твердо и спокойно.

 

    У ворот домов, несмотря на раннее утро, толпился народ; из окон глядели полураздетые фигуры. Мы шли по длинной прямой улице, мимо базара (улица Бендерская – В. К.), куда уже начали съезжаться молдаване на своих воловьих возах; улица поднималась в гору и упиралась в городское кладбище. Утро было пасмурное и холодное, накрапывал дождик; деревья кладбища виднелись в тумане; из-за мокрых ворот и стены выглядывали верхушки памятников. Мы обходили кладбище (улица Армянская – В. К.), оставляя его вправо. И казалось мне, что оно смотрит на нас сквозь туман в недоумении. “Зачем идти вам, тысячам, за тысячи верст умирать на чужих полях, когда можно умереть и здесь, умереть покойно и лечь под моими деревянными крестами и каменными плитами? Останьтесь!”

 

    Но мы не остались. Нас влекла неведомая тайная сила: нет силы большей в человеческой жизни. Каждый отдельно ушел бы домой, но вся масса шла, повинуясь не дисциплине, не сознанию правоты дела, не чувству ненависти к неизвестному врагу, не страху наказания, а тому неведомому и бессознательному, что долго еще будет водить человечество на кровавую бойню – самую крупную причину всевозможных людских бед и страданий.

 

    За кладбищем открылась широкая и глубокая долина, уходившая из глаз в туман. Дождь пошел сильнее; кое-где, далеко-далеко, тучи, раздаваясь, пропускали солнечный луч; тогда косые и прямые полосы дождя сверкали серебром. По зеленым склонам долины ползли туманы; сквозь них можно было различить длинные, вытянувшиеся колонны войск, шедших впереди нас. Изредка блестели кое-где штыки; орудие, попав в солнечный свет, горело несколько времени яркою звездочкою и меркло. Иногда тучи сдвигались: становилось темнее; дождь шел чаще. Через час после выступления я почувствовал, как струйка холодной воды побежала у меня по спине.

 

    Первый переход был невелик: от Кишинева до деревни Гаурени всего восемнадцать верст. Однако, с непривычки нести на себе фунтов двадцать пять-тридцать груза, я, добравшись до отведенной нам хаты, сначала даже сесть не мог: прислонился ранцем к стене да так и стоял минут десять в полной амуниции и с ружьем в руках. Один из солдат, идя на кухню за обедом, сжалившись надо мной, взял и мой котелок; но когда он пришел, то застал меня спящим глубоким сном. Я проснулся только в четыре часа утра от нестерпимо резких звуков рожка, игравшего генерал-марш, и через пять минут снова шагал по грязной глинистой дороге, под мелко сыпавшим, точно сквозь сито, дождиком. Передо мною двигалась чья-то серая спина с навьюченным на нее бурым телячьим ранцем, побрякивавшим железным котелком и ружьем на плече; с боков и сзади тоже шли такие же серые фигуры.

 

    Первые дни я не мог отличить их друг от друга. 222-й пехотный полк, куда я попал, состоял большею частью из вятских (вячких, как они говорили) и костромских мужиков. Всё широкие, скуластые лица, побуревшие от холода; серые небольшие глаза, белокурые, бесцветные волосы и бороды. Хотя я и помнил несколько фамилий, но кому они принадлежат – не знал. Через две недели я не мог понять, как я мог смешивать двух своих соседей: одного, шедшего рядом со мною, и другого, шедшего рядом с обладателем серой спины, бывшей постоянно перед моими глазами. Я безразлично называл их Федоровым и Житковым и постоянно ошибался, а между тем они были совершенно не похожи друг на друга».

 

    «Всю первую половину мая шли непрерывные дожди, а мы двигались без палаток. Бесконечная глинистая дорога подымалась на холм и спускалась в овраг чуть ли не на каждой версте. Идти было тяжело. На ногах комья грязи, серое небо низко повисло, и беспрерывно сеет на нас мелкий дождь. И нет ему конца, нет надежды, придя на ночлег, высушиться и отогреться: румыны не пускали нас в жилье, да им и негде было поместить такую массу народа. Мы проходили город или деревню и становились где-нибудь на выгоне».

 

   «За дождями наступили жары. Около этого времени мы вышли с проселка, где ноги вязли в расползавшейся почве, на большое шоссе, ведущее из Ясс в Бухарест. Первый наш переход по шоссе, от Текуча к Берладу, навсегда останется в памяти сделавших его. Было тридцать пять градусов в тени; переход был сорок восемь верст. Было тихо; мелкая известковая пыль, подымаемая тысячами ног, стояла над шоссе; она лезла в нос и рот, пудрила волосы, так что нельзя было разобрать их цвета; смешанная с потом, она покрыла все лица грязью и превратила всех в негров. Почему-то мы шли тогда не в рубахах, а в мундирах. Солнце нагревало черное сукно, невыносимо пекло головы сквозь черные кепи; ноги чувствовали сквозь подошву раскаленный щебень шоссе. Люди задыхались. На беду, колодцы были редки, и в большей части их было так мало воды, что голова нашей колонны (шла целая дивизия) вычерпывала всю воду, и нам, после страшной давки и толкотни у колодцев, доставалась только глинистая жидкость, скорее грязь, чем вода. Когда не хватало и ее, люди падали. В этот день в одном нашем батальоне упало на дороге около девяноста человек. Трое умерло от солнечного удара.

 

    Я выносил эту пытку сравнительно с другими легко. Может быть, потому, что наш полк был набран большею частью из северян, а я с детства привык к степным жарам; а может быть, тут действовала и иная причина. Мне случалось заметить, что простые солдаты вообще принимают физические страдания ближе к сердцу, чем солдаты из так называемых привилегированных классов (говорю только о тех, кто пошел на войну по собственному желанию). Для них, простых солдат, физические беды были настоящим горем, способным наводить тоску и вообще мучить душу. Те же люди, которые шли на войну сознательно, хотя физически страдали, конечно, не меньше, а больше солдат из простых людей, – вследствие изнеженного воспитания, сравнительной телесной слабости и проч., – но душевно были спокойнее. Душевный мир их не мог быть нарушен избитыми в кровь ногами, невыносимым жаром и смертельною усталостью. Никогда не было во мне такого полного душевного спокойствия, мира с самим собой и кроткого отношения к жизни, как тогда, когда я испытывал эти невзгоды и шел под пули убивать людей. Дико и странно может показаться все это, но я пишу одну правду.

 

    Как бы то ни было, когда другие падали на дороге, я все-таки еще помнил себя. В Текуче я запасся огромною тыквенного кубышкою, в которую входило по крайней мере бутылки четыре. Дорогой мне пришлось не раз наполнять ее водой; половину этой воды я выливал в себя, другую раздавал соседям. Идет человек, перемогается, но жара берет свое: ноги начинают подгибаться, тело качается, как у пьяного; сквозь слой грязи и пыли видно, как багровеет лицо; рука судорожно стискивает винтовку. Глоток воды оживляет его на несколько минут, но в конце концов человек без памяти валится на пыльную и жесткую дорогу. “Дневальный!” – кричат хриплые голоса. Обязанности дневального – оттащить упавшего в сторону и помочь ему; но и сам дневальный почти в таком же состоянии. Канавы по сторонам шоссе усеяны лежащими людьми... Федоров и Житков идут рядом со мною и хотя видимо страдают, но крепятся. Жара произвела на них действие сообразно с их характерами, но только в обратную сторону: Федоров молчит и только иногда тяжело вздыхает, жалобно посматривает своими прекрасными, а теперь воспаленными от пыли глазами; дядя Житков ругается и резонерствует».

 

    «О будущем говорили редко и неохотно. Зачем шли на войну – знали смутно, несмотря на то, что целые полгода простояли недалеко от Кишинева, готовые к походу; в это время можно было бы объяснить людям значение готовящейся войны, но, должно быть, это не считалось нужным».

 

    Несколько слов о Михаиле Егоровиче Малышеве (1852, Тамбовская губерния-1912, Петербург), близком друге Гаршина, известном художнике. Он учился в Императорской Академии художеств в 1871-1876 годах. Через Кишинев, но только в июле 1877 года, прибыл в Белу, где свиделся с Гаршиным и Афанасьевым. Гаршин был уже ранен, но искренне обрадовался Михаилу, прибывшему на театр боевых действий «охотником» – добровольцем. Участвовал в сражениях. Привез многочисленные военные зарисовки. Его картина «В Болгарии. Эпизод войны 1877-1878 г.» (1879) хранится в Третьяковской галерее. Михаил – автор воспоминаний о Гаршине. Иллюстрировал произведения Пушкина, Лермонтова, Салтыкова-Щедрина, Короленко и самого Гаршина.

 

Виктор Кушниренко, историк литературы

Новости на Блoкнoт-Молдова
Виктор Кушниренко
Главное в стране